Сообщение
Каса » 12 июл 2009, 20:27
Медведь.
- В некотором царстве, в некотором государстве, а может, в королевстве, а может, в княжестве захудалом…, - голос наплывал, как туман, забирался в самые уголки сознания и, казалось, шептал: «Все хорошо… все в порядке…», - было у отца два сына, Федька да Никитка, да еще дочери, мал-мала меньше, были, а у матушки один сын был, Никитка, а Федькина матушка померла уж давно…
Парнишке было хорошо. Тепло, темно, уютно. То ли он спал, то ли не спал… непонятно. Сознание плавало как спящая рыбка в пруду. Можно было опять свалиться в беспамятство, но голос продолжал бубнить:
- Федька, старшой, был косая сажень в плечах, на охоту хаживал, уток-зайцев постреливал, а зимой и волчару мог приволочь – батька с маткой добытчиком его звали. Никитка, меньшой, как был малым еще, даже боялся Федьки. Тот, бывало, ввалится в избу с охоты – сам как чудище лесное, а Никитка – шасть на печь! И сидит там, поглядывает со страхом на Федькино ружье. Батька смеялся: «Никитке сарафан сошьем, да за прялку с девчонками посадим!» Но как подрос Никитка, перестали над ним посмеиваться: уж больно умен малец удался. Старшой-то напрочь отказался к дьяку ходить, грамоте учиться, а Никитка – наоборот: не выгнать его от дьяка! Грамоту скорехонько всю изучил, и считать научился не хуже купцов на ярмарке, и писать мог, что твой писарь в приказной избе. Так и повелось: Никитка - с книжкой, Федька - охотничает…. И все бы хорошо – да не хорошо. Стал Федька в лесу пропадать слишком долго, а дичи приносить все меньше и меньше, а часто и совсем ни с чем приходить. А ближе к лету так и вовсе не вылезал из лесу и, бывало, даже ружье с собой не брал.
« А я тогда все удивлялся – думал сквозь дремоту парень, - чего он там забыл? Чего попусту по лесу болтаться? Мамка на него лишь рукой, бывало, махнет – «Шалопут!», а батька ходил чернее тучи – знать, догадывался, где Федька пропадает. А потом уже и я стал догадываться. Федька если и приходил домой, то с рассветом, заваливался на сеновале и уже через минуту храпел как убитый. Я пытался его расспрашивать, да он все смеялся, ничего мне не говорил, только, если допеку его сильно, мог волосья мне на голове разлохматить да мальком обозвать. Ну да, он, конечно, старшой, да только и я не дурак! Как-то утром, когда Федька заполз на сеновал и стал урчать как молодой медведь, зарываясь в сено и тут же засыпая, я возьми и спроси его напрямик: «Ты где был? Небось, у Анфиски?»
- Чего? У Анфиски? С чего ты взял? – Он поднял взлохмаченную голову, тараща на меня слипающиеся глаза.
-Так она ж по тебе давно сохнет…
- Да пусть хоть совсем высохнет! – Федька засмеялся, повернулся, развалился на сене. – Придумает тоже, Анфиска… Да пропади она пропадом, твоя Анфиска.
А сам лежит, глядит куда-то вверх, руки за голову закинул, по лицу улыбка расползается, показалось даже – вот сейчас возьмет и взлетит над сеном, «воспарит аки ангел божий…»
Я не удержался – фыркнул, представив Федьку ангелом, а тот подкатился ко мне, глаза хитрющие так и играют.
- А ты чё, сам на нее глаз положил? Так давай, малек… действуй! Хош, подсоблю?
- Дурак ты, Федька! Я просто так спросил!
- А вот и не просто так! А вот и глаз положил! - смеется Федька и меня по сену валяет во все стороны. - Вот мы тя щас свяжем и жениться понесем! Вот токмо батьке скажем!
А батя и сам – тут как тут. Стоит себе в дверях, руки в боки…
- Но-но, кобелина! – это Федьке, - Не балуй! Не наигрался ишшо? Подь сюда!
Федька голову свесил:
- Чаво, батя?
- Чаво, чаво… сюды, говорю, спускайсь!
- Да спать охота, батя…
- Во, во… отоспишься скоро! Женить я тебя надумал, Федор!
Федька как лежал, так и прилип к сену. Только рот раззявил – хоть телегой заезжай… А мне интересно стало:
- А на ком, батя? – Это уже я спрашиваю.
- На Анфиске, Степановой дочке. Девка видная, и работящая…
Я не удержался – рассмеялся, а Федьке не до смеха! Вскинулся, глаза забеспокоились, мигом вниз скатился, и бормочет:
- Да ты погодь, погодь, батя… Кака така Анфиска? Не надо мне никакой Анфиски… не хочу я еще жениться, батя! Рано мне еще женится!
Ну, батя - даром, что ростом меньше Федьки удался – оглядел его сверху вниз, бровю одну вверх задрал и удивляется:
- Рано? А, по-моему, в самый раз! Забыл уж, когда дома ночевал, кобелина! И говорить тут больше не о чем, я уж вчера со Степаном все порешил!
- Но, батя! Я не хочу!
- Не хочешь? А чего ты хочешь?
Федька сопел да молчал почему-то… А батя вдруг спокойно спросил:
- Ну? Так чего ты сам хочешь-то? На той жениться хочешь? В дом ее привесть? Да ты глазом-то на меня не зыркай, думаешь, я не знаю, куда ты шастаешь? Ну-ну… давай… наплодишь с ней ведьмаков …
И повернулся, чтобы уйти, и уже от порога еще добавил:
- Думай, Федька, головой, а не… Твоя жизня. Ты ее сам себе и устроишь. Степан, между прочим, за Анфисой свою тройку лошадей отдает…
И вышел…»
Лежавший открыл глаза. На нем – шкура звериная, вот потому и тепло. Над ним - черный бревенчатый потолок. Под потолком, пучками, сушеные травы, а может и летучие мыши. Справа, в полутьме, виден движущийся силуэт. «Кто это?» - подумал парнишка, попытался приподняться и невольно застонал от острой боли. Оказывается, грудь у него туго перевязана. А мягкие женские руки уже укладывают его назад, поправляют что-то под головой. Потом женщина склоняется над ним, внимательно смотрит, кладет руку на лоб.
- Пить хочешь? – спрашивает.
- Где я? – острый, опасливый взгляд поверх шкуры.
- У меня, - улыбается женщина.
- А ты кто? – спросил, как в омут кинулся.
- Анна, - ответила она.
Оцепенел со страху парнишка. Пальцы в шкуру вцепились, побелели, а глаза… глаза не удержались – туда, глаза – в глаза. И …чегой-то изба вокруг него поплыла, поплыла куда-то, и лишь лицо Анны осталось, непонятное лицо, без возраста, и на нем – необыкновенные ее глаза-цветы расцветают….
Но тут она сама заслонила рукой его глаза, хмыкнула: «Полно, хватит. Мал еще. Лежи пока, а я тебе дальше стану сказывать…»
И вновь, слово за слово, потекла ее наплывающая в сознание речь:
- Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Долго ли, коротко ли, а стали они жить – поживать, да добра наживать. Тут и сказочке конец, а кто слушал – молодец.
- Как конец? – опешил парень, – а дальше?
- Дальше? А дальше сказка кончилась, Никитушка, - усмехнулась Анна. – Это в сказке прынцы женятся на лесных девках. А в жизни они приходят, берут свое, а потом, пряча глаза, объясняют: «Извини, ты ведь сама понимаешь – не судьба нам. Другая ты, не такая как мы все!»
«Так вот оно что! - понял парнишка, – то-то Федька тогда просидел в сарае почти до вечера, а потом опять ушел в лес. Значит, к ней пошел. И что? Что-то здесь произошло, тут, в этой избе, - но что?»
Сцепив зубы, он сумел сесть.
- Анна, - спросил у женщины, склонившей голову у стола, - что было дальше? Расскажи!
Молчит. Склонила голову, повязанную платком, и молчит…
А он сидит на лежанке, прислонившись к бревенчатой стене, и чувствует, как откуда-то, из памяти, выплывают-таки, возвращаются недавние воспоминания. Вот он, Никитка, сидит дома и смотрит в окно. Ночь черная на улице, все спят давно, а он не спит – не может. Федьки нет, уже который день. Пропал, ни слуху, ни духу! Батя ходит чернее тучи, он, Никитка, места себе не находит, девчонки ревут со страху, а мамка на третий день перекрестилась разок, сказала «царствие небесное», и опять к печи развернулась…
И ходит по деревне слух, что объявилось в лесу страшилище – медведь-оборотень, зверюга дикий, пощады не знающий…
А вдруг этот медведь Федьку задрал???
Ночь за окном черным-черна, глухая ночь непроглядная, лишь виден слегка огонек в соседней избе, да и тот быстро затух – дядька Степан свечи бережет. Дальше Никитка не видит, но знает и так, что за Степановой избой еще пару домишек, а потом и околица деревни, а за ней сразу – черная стена елей, как барьер между двумя мирами…
И где-то там, в черной глубине леса, живет Анна-ведьмачка, которую все боятся – толком не зная за что. Многих она лечила, почти всех вылечила. Есть и такие, на кого (по слухам) порчу навела. А еще она пропажу может найти – лошадь там или корову. Может, она и человека может найти? Спросить бы ее про Федьку, куда он пропал, да и жив ли вообще…
Да только кто спросит? Батя к ведьме не пойдет, мамка про Федьку уж и забыла. Как ни крути, а надо ему, Никитке, идти. Надо! Ну, не может он уже так - вечером закрывать глаза и видеть, каждый раз видеть, как большой черный медведь одним ударом лапы сшибает Федьку оземь, а потом легко, как лукошко берестяное, расплющивает ему грудь…
И жрет Федьку, тварь такая, зверюга дикая…
Утро выдалось туманным, и Никитка был тому рад – никто не видел, как в рассветных сумерках его фигурка скользнула к лесу. Елки стояли закутанные в серые платки, как бабки, и поначалу было плохо видно, куда идти. Потом встало солнце, посветлело, где-то вверху появился ветер. Никитка шагал, не оглядываясь по сторонам и стараясь не слушать ветер, потому что если вслушаться, да еще и задуматься, то становилось до одури страшно…. Там, впереди – ведьма, тут, рядом, в лесу – медведь-оборотень…. «На погибель ведь иду… - тоскливо думал он, - ну и пусть… авось защитит меня Матерь Божия…»
И в который раз уже лихорадочно перекрестился…
И, наверное, со страху не сразу услышал тихий голос:
- Никитка… брательник…
А как услышал – сердце обмерло, колени подогнулись, и где стоял, там и упал на четвереньки, ожидая, что вот-вот громадная лапа опустится ему на спину…
Тихо. Нет ничего. Лишь снова голос из-под корней близкой поваленной ели:
- Никитушка…
И глядят на него оттуда с чужого, заросшего, грязного лица - Федькины глаза…
Парень встряхнул головой. Да, теперь он все вспомнил. Вспомнил, как не хотел вылезать из своего схрона Федька, а когда вылез – ужаснулся Никитка, какой он, брательник, грязный да заросший, да совсем наг почему-то… Вспомнил, как твердил Федька, что ничегошеньки не помнит, что в деревню идти боится и вообще из этого лесу выйти не может – пробовал уже. А еще несколько раз попросил принести хлебушка и одежину какую-нибудь…
А женщина все так же сидела у стола, низко склонившись, перебирая какие-то пучки трав, увязывая их в новые пучки и распуская старые, и травы шуршали в ее пальцах, будто выдавая ее секреты…
Встал тогда Никитка, сжимая обеими руками перевязанную грудь, доковылял кое-как до стола и буквально рухнул перед ней на колени.
- Анна! – не спросил – взмолился, - что ты с ним сделала???
- Ничего… - равнодушно так, не глядя парню в глаза. – Ничего такого. Он, после того, как любил меня всю ночь, уходя уже, с порога, мне так небрежно сказал, что некоторое время не придет, что ему жениться, дескать, надобно – батя велит. Он сам-то и рад бы на мне жениться, да я, вишь, другая, не такая, как все в деревне! А так-то он меня любит, ну и потом, конечно, как все утрясется, еще не раз ко мне заглянет….
- А дальше?
- А дальше ему страсть как пить захотелось, он у меня свежей водицы попросил – ну и выпил водицы. Из медвежьего следа!
А потом сверкнула глазами и с вызовом добавила:
- Вот так-то, Никитушка! Теперь и он – не такой, как все! Теперь мы с ним оба – не такие как все!
Растерялся Никитка, не знает что сказать. Чувствует лишь – пропал Федька! А потом разобрала его вдруг злость – откуда только слова придумались?
- Ну и дура баба, – зло буркнул он, пьянея от собственной храбрости, - Ну, и что ты получила, Анна свет Батьковна? Думала счастья себе приворожить, любви до гроба наколдовать? Ну, давай, отлови своего милого и посади на цепочке у крыльца! Служить его научи! Да похлебку раз в день выдавай! Тебе такой Федька нужен?
У Анны глаза заострились, ноздри раздуваются, видно – вот-вот и ее злость одолеет! А Никитка душою затосковал. «Все, - думает, - догавкался! Быть теперь мне жабой до скончанья веков!» Даже глаза закрыл с перепугу, ждет – что будет?…
И вдруг – плачь… и Анна лицо руками закрыла, и рыдает навзрыд, причитает - приговаривает:
- Ох, Федюшка, Федюшка, сокол мой! Да что же я с тобой сделала! Да сгубила же я тебя во цвете лет! Ах, милый ты мой, да нету мне прощения!!! Ведь своими руками под смертушку тебя подвела-а-а…!
- Смертушку? – вскинулся Никитка, - ты, ведьма, ты откуда знаешь???
- Знаю, - горько ответила та. У Никитки все поплыло в голове. Он ведь тогда, в последний раз-то, хлеб нес Федьке. Уж не в первый раз нес, а тут… В тот миг, когда он Федьку-то вызвал, откуда ни возьмись – мужики деревенские, трое, все с кольями и вилами, и Федькин крик: «За что? За что продал меня, Иуда?». Сам Никитка тогда кидался на мужиков, себя не помня, вначале его просто отпихнули в сторону, чтоб не мешал вязать оборотня, а потом уж, когда увидели, что настырничает малец – с чувством и с расстановкой прошлись по нему, четко впечатывая удары куда надо. Последнее, что он помнил оттуда, была боль, а потом Никиткины вспоминания закончились…
Анна уже не плакала – молчала, закрыв лицо руками, да головой горестно покачивала со стороны в сторону. Лишь всхлипывала иногда. Но… вдруг утихла, подобралась вся, вскинула голову, прислушиваясь. Мягко, совою серою, кинулась к окну, распахнула его, а там – ничего, только вороны на ближних елках раскаркались. Чутко вслушалась, поводя головою, метнулась назад к парнишке, быстро помогла ему подняться, подтолкнула назад к лежанке:
- Быстро! Лежи! Шибко больной!
А сама закружилась-завертелась по избе, набрасывая на себя какие-то несусветные юбки-кацавейки, платки-телогрейки, и при этом вся сморщиваясь, усыхая и старея на глазах. И через минуту уже не Анна-ведьмачка перед ним, а злобная вздорная бабулька, шибко похожая на бабку Параскеву, что живет в третьем дворе и вечно моет кости всякому перехожему, да так, что от этого «мытья» точно какая-то болячка да приключится…
На крыльце между тем затопали сапогами, несколько раз стукнули в дверь. Не дождавшись ответа, отворили, вошли. Три здоровых мужика не слишком опасливо сняли шапки, поискали икону в правом углу, не нашли, перекрестились на пучок зверобоя и вновь нахлобучили шапки.
- Ты … это… здравствуй, Анна, – пробубнили. – Говорят, малец этот, оборотнев, у тебя отлеживается…
- Ужо после вас отлежишься, ироды. Это ж вы его так отходили, все ребра переломали, нутро отбили? Парень чуть сразу не окочурился!
- Ты уж скажешь! Ну, поучили его чуток, шоб знал, как с нечистью водиться!
- Брат он ему, между прочим. Брат кровный! Ты, Антип, бросил бы брата своего в лесу подыхать? А ты, Филимон? Небось тоже стал бы ему хлеб носить!
- Да полно тебе, Анна… нешто мы звери! Не убили ж никого, а то, что выследили, куда малец ходит, да там и повязали Федьку-оборотня, так энто мы ж не для себя старались… Князь вон каку награду за него обещал! А у нас семеро по лавкам!
- Да ладно! Ваши «семеро по лавкам» - жадность ваша несусветная! Ведь удавитесь сами за копейку, а уж чужую душу сгубить или мальца отметелить – это вам вообще, так, ерунда! Ну? Федьку вы уже взяли, мзду свою получили, душегубы! Чего еще надо?
- Так это… мальца надоть!
- На что он вам? Добить и его хотите?
Мужики зло засопели, закипая, как чугунки в печи.
- Федька, между прочим, убег! И опять шастает в округе!
- Убег? – равнодушно спросила Анна, но Никитка услышал, как напрягся ее голос, да и у самого сердце радостью трепыхнулось, - Убег, говорите? Не удержали и запоры княжеские? Ну, а малец вам на что?
- Схроны он оборотневы знает, – пробубнил Антип, - Князь велел его сыскать да к нему представить. Опять же, награда…
- Мальца не дам! – зло выкрикнула Анна. Мужики переглянулись и в глазах их мелькнуло холодное равнодушное выражение: «Да кто тебя спрашивать будет…» Один из них буркнул: «Ладно. Хорош лясы точить. Филимон, придержи ведьмачку, а ты, Антип, мне пособи…» и, слышно, направились к Никитке. У того душа в пятки, а Анна вдруг равнодушно так говорит:
- А, да и ладно. Что он мне – сват, брат? Забирайте, мужики, если сможете, да только сильно плох он, боюсь, не довезете! Князю-то он живым нужен!
И, говоря это, склонилась над парнем, приподняла голову, якобы поправляя подушку, и незаметно, но сильно, нажала двумя пальцами куда-то у основания шеи Никитки. Он почувствовал, что звуки глохнут, мир темнеет, и в груди разливается странная пустота… лишь голос Анны, панический голос: «Да он кончается, мужики!!!» И пустота, пустота кругом, тело сотрясается в конвульсиях, а впереди – свет яркий, манящий…
«Убила, ведьма проклятая!!!!» - страхом ожгло сердце, а сделать что-то – нет возможности, не видит ничего Никитка и не слышит, как мужики, охнув и крестясь, со страхом попятились к двери. Потом один из них таки подошел к лежанке, послушал сердце, приподнял веко, заглянул в закатившийся глаз без зрачка. Зло сплюнул, выругался, напялил шапку, махнул рукой и вышел.
И остальные следом пулей вылетели…
Никитке уже становилось скучно, труба была серой, без картинок и узоров, и лететь по ней было нудновато. «А умирать-то просто…» подумал он, и вдруг почувствовал боль - знакомую боль сломанных ребер. И голос Анны, зовущий его:
- Эй! Никитушка! Оклемался? Извини, пришлось тебя чуток помять! – смеется, - Иначе никак!
- А мужики что, ушли? – спрашивает парнишка.
- Да ушли, ушли, пугала огородные, нашли с кем спорить! Дубины стоеросовые, верят лишь глазам своим, осоловелым от жадности!
А сама смеется вся, аж светится! Лохмотья прежние на ней, а лицом помолодела, глаза сияют, и по избе не ходит – летает! Принесла Никитке отвара горячего, велела пить «малыми глотками», да тихохонько сидеть пока в уголке, не мешать ей…
Булькали в печи чугунки, мелькали руки Анны с мешочками-узелочками, банками-склянками…Разносились по избе запахи то смрадные, то весной ранней отдающие… Анна, с лицом серьезным, губами, в точку сжатыми, из одного чугунка в другой варево по каплям отсчитывает… И в воздухе – то ли туман, то ли дымка, а может это серые тени из углов выползли на середину избы и скрывают Анну от глаз Никитки? То ли видит он, то ли мерещится, что стоит ведьма посреди избы, снимая с себя одну старушечью одежонку за другой, и чем меньше на ней одежды – тем моложе она становится! А как совсем без одежки осталась, выпрямилась, как тростинка, молчит, ничего уж не приговаривает, руки в отваре смочила и по телу проводит сверху вниз, будто боль, горе, слезы, года прожитые, слова злые людские смывает с себя. Платок распустила, волосы на свободу вырвались, по спине рассыпались, и, кажется, не волосы то – свет солнечный по спине белой скользит, избу освещает. Сидит Никитушка, отвар свой глотает и знает, что надо бы не глядеть на Анну, нехорошо это, да глаз отвести не может…
А та взяла со стола флягу на ремешке кожаном, слила в нее другое варево и шагнула к парнишке – у того аж щеки жаром заполыхали. Засмеялась тогда ведьма, сдернула с крюка плащ, завернулась в него, и флягу ему протягивает:
- Федора мне поможешь сыскать… Ты-то знаешь, где он может сейчас бродить! Как найдем его, я приманю, а ты постарайся ему на спину из фляги плеснуть, да побольше – не жалей зелья-то!
Желтая масляная луна заливает лес светом, видно почти как днем, только тени – черные-пречерные, как провалы в ад. Вот и ель поваленная, где Никитка с Федькой в первый раз встретился. Он шел сюда наобум, но пришел верно – оборотень был здесь, и Анна его первой почувствовала. Парнишку за руку – хвать! и в сторону толкнула, схоронись, мол, а сама плащ с плеч сбросила и идет медленно, не идет – плывет по поляне.
И вдруг прямо перед ней будто земля вздыбилась – черная гора встала на задние лапы и идет, идет-наступает на Анну, будто хочет смять ее, смешать с травой и цветами, что поляну укрыли…
А ведьма руки протягивает, голову громадную, медвежью, без страха обнимает и клонит ее к земле, клонит, заставляя медведя вначале пригнуться… Потом опуститься на четыре лапы… А потом и вовсе лечь.
Выглянул Никитка из-за дерева, а на поляне сидит Анна, медведь ей голову на колени положил и урчит – жалуется, а она склонилась и шепчет что-то ласковое ему в большое мохнатое ухо… и гладит его по голове лобастой, а другой рукой машет – пора, мол!
А уж как подкрался Никитка тихохонько да на спину медведю флягу опрокинул – совсем страшное началось… Шкура с медведя клочьями полезла, но, видать, боли-то и не было, потому как зверь только привстал удивленно, встряхнулся, сбрасывая с себя ошметки шкуры, – и встал уж человеком. Встал, посмотрел удивленно на руки свои человечьи. Потом – на луну в небе. Потом – опять на руки свои, будто не веря, что все кончилось. И вдруг охнул, упал на колени, ведьму обнял, и не понять – то ли плачет, то ли прощения просит. И та тоже – то кинется Федьку целовать, то спрячет лицо свое в Федькиных ладонях и причитает: «И ты… и ты меня прости, сокол мой!» Никитка сидел, таращил глаза на это диво до тех пор, пока не засмущался вконец, а потом встал и ушел в лес. Нашел место поудобнее, развалился на траве, лежит, луну желтую в небе разглядывает и думает:
« А у дядьки Степана лошади хорошие, однако. Знатная тройка! Ну, та, что он обещался за Анфиской отдать…»